Галерея масляных часов в кожаном переплете

(Hron_)


опубликовано на neo-lit.com


Капли уходящего солнца лениво падали сквозь хрустальное горлышко зрачка в чашу глазного дна и, напитавшись запахом смерти, медленно вытекали густым маслянистым ручьем изо рта, образуя на асфальте небольшое озеро. Вид этого волшебного механизма настолько пленил Лифшица, что тот присел на корточки перед еще не успевшим остыть телом и пристально вглядывался в каждую деталь.

Он видел в этом неизбежный маятник водяных часов, раскачиваемых вечностью между двумя полюсами — жизнью и смертью. Смерть была ощутимой, вязкой, она скапливалась в сосуде солнца и терпеливо ждала своего часа, чтобы жирной кляксой отпечататься на шершавом пергаменте кожи. Смерть можно разглядеть сразу.

Лифшиц протянул руку и провел ею по жестким рыжим волосам, ото лба к затылку, затем ухватился за левое ухо и слегка повернул голову. В месте удара об асфальт, из под раздробленной надбровной дуги, желтым пузырем вывалился правый глаз. Он напомнил Лифшицу воздушный шар. Сходство добавляли красновато-розовые прожилки – обычно такими опутывали допотопные монгольфьеры. Этот водянистый шар, как муравей, тянул вниз — вектор угасания всегда направлен к земле.

Загородное шоссе было по-вечернему пустынно. Лифшиц отошел на десяток шагов назад и присел, направив взгляд параллельно дорожному полотну. В мареве нагретого за день асфальта кровавая лужица расслаивалась и парила в воздухе, постепенно сливаясь с появившимися на горизонте пурпурными облаками. С восходящим потоком жизнь возвращает солнцу пролитые капли.

Все это сопровождалось звоном окружающего дорогу соснового бора. Когда солнце запутывалось в канделябрах крон золотистым лучом, раздавались звуки ксилофона. Ближе к закату ксилофон смолк, а неуловимый звон перешел в низкий органный хор сотен сосновых стволов.

 

Первый раз Лифшиц прикоснулся к смерти в ту пору, когда юность с неохотой покидает наше тело, а в паутине души еще бьется комариный писк юношеского романтизма. В это время мы влюбляемся в третий раз, «по-взрослому», и гордимся своим хватким практичным умом и мужественностью.

Теперь, оглядываясь с сеновала прожитых лет на себя, отраженного в зеркалах новых молодых львов, Лифшиц не видит в том отрезке жизни ничего, кроме наивного мужланства. С каждым годом ему становится все ненавистнее этот специфический акцент; хуже всего то, что акцент не зависит от языка — Лифшиц безошибочно, с закрытыми глазами, определяет его на русском, польском, французском, немецком и любом другом языке — лишь бы этот язык был родным для говорящего. В России его называют «дембельским базаром», но в действительности это что-то большее, присущее всему мужскому человечеству — шуршание змеиного члена, вынимаемого из молочной кожи.

Детство и молодые годы Лифшиц провел в одном заштатном российском городишке, состоявшем из хрущовок, бараков и пары полинялых заводиков, обсиженных по периметру частным сектором и дачными участками; в окружении троюродной сестры и ее семейства: когда в пять лет он лишился матери, сестра, чтобы не отправлять маленького Лифшица (он тогда носил другую фамилию) в детский дом, усыновила его. Сестру Лифшиц называл мамой, ее мужа отцом, что, в принципе, было нормально — мать Лифшица была младше своей родственницы на три года. Была еще двоюродная тетка, мать сестры, которая заменила ему бабку.

Одним субботним утром Лифшиц, уже усвоивший уроки рукоблудия, лежал без трусов под одеялом и мысленно запускал голову под подол соседки — подруги сестры. Сестра в это время зашла в спальню и Лифшиц моментально притворился спящим. Для него было полной неожиданностью, когда она сдернула одеяло и обнаружила Лифшица голым, с готовым к прыжку ныряльщиком и плавками в руке. От растерянности он открыл глаза, а сестра невозмутимо попросила поменять пододеяльник и простыню.

Осины летели в небе. Они летели — молча, раскинув в стороны лапы и волоча хвосты корневищ. Низкие облака иногда глотали их черные шершавые телеса и выплевывали обратно уже заиндевелыми, словно поседевшими. Седина слетала искрящимися снежинками. Иногда, вместе с инеем, от корневищ отделялись застрявшие куски гумуса и глины, и тогда казалось, что к земле летит подернутый кружевами плесени помет левиафанов. Но до земли эти куски не долетали — какой-то невидимый снайпер-тарелочник сбивал их влет, и тогда в сером осеннем небе вспыхивали блестящие кляксы.

А осины все летели, не обращая внимания ни на погоду, ни на направление ветра. Путь их лежал в края, известные только им одним, и никто не мог этому помешать.

Внизу проносились серые в своей будничной неизбежности города, щетина озябших ельников, проплешины чахлой травы. Но ни один взгляд не проводил эти молчаливые тени, поскольку унылые горожане выискивали в слякоти грязных улиц бестолковые фарватеры. Ни одна ель не помахала этим изгоям своей кудлатой лапой. Даже распятый подо льдом лужицы лягушонок перевернулся в этот момент на живот.

И лишь парнишка в полинялой джинсовке и стоптанных кедах, направлявшийся куда-то по лесному проселку, удивленно вздернул голову кверху. В глубоких зрачках, обрамленных шершавым камнем, осины переплетались в бесконечно простой узор, смысл которого постоянно ускользал от него.

Парнишка очнулся, лежа на спине среди опавшей листвы, на краю неглубокого лесного водоема. Отряхнувшись, он вышел на дорогу и отправился дальше. Он почти догадался, куда летели осины, но до окончательного понимания не хватило совсем чуть-чуть, той части пространства, которая остается за полем зрения. Однако, он ошибался, смысл танца осин был даже не в движении — этот смысл скрывался вне пространства, за той гранью, что отсекает от тела бесконечного хаоса ломтики бытия, оставляя их в пантеоне вечности.

 

После случая, когда сестра сдернула простыню в самый разгар его сексуальных фантазий, Лифшиц перебрался к тетке. Надо сказать, тетка его любила с детства, и, в отличие от остальных, понимала, не лезла в дела и не учила уму разуму. Лифшиц в течение нескольких лет вел разгульную жизнь, учился, развратничал и даже умудрился устроиться на работу. При этом он всегда старался вернуться в тесную однокомнатную теткину квартиру, где стояла его единственная святыня — отгороженный старым шифоньером пружинный диван.

Через несколько лет тетка заболела, и их отношения с Лифшицем испортились — она выкидывала в форточку его пепельницы с окурками, заставляла выключить телевизор и свет, когда его мучила бессонница; начала читать морали, чего до этого никогда не случалось. Лифшиц стал реже бывать дома, но даже в глубоком подпитии возвращался ночевать на свой скрипучий диван, даже если для этого всю ночь приходилось топать пешком или трястись на случайных попутках из другого города.

Однажды Лифшиц познакомился с одной девицей. Знакомство было вынужденное — приятель просил пошляться с ней и занять чем-нибудь, пока он будет охаживать ее сестру. Девица оказалась при длинных ногах и с недурным лицом, Лифшиц даже захотел ее, тем более, что та тоже была не против, это он понял в первом же подъезде, в который они завернули, спасаясь от холодной осенней слякоти. После недолгих шатаний по городку и торчаний в подъездах Лифшиц повел девицу домой — даже ее дрябловатая грудь и неприятный запах из ушей не смогли остудить его намерений.

Это был первый и последний раз, когда Лифшиц привел посторонних в тесную теткину квартиру. После его слов, что девица сегодня будет спать с ним, тетка спокойно заявила, чтобы «эта блядь» уматывала отсюда вместе с Лифшицем. Девица быстро собралась и ушла, Лифшиц даже не пошел провожать ее — для него более важным казалось высказать тетке все, что о ней думает. И действительно, после того, как он припомнил тетке все замужества и кавалеров, после высказываний о ее былом распутстве, тетка начала швырять в Лифшица старыми газетами и захлебнулась в собственной слюне и слезах. Только после этого Лифшиц, умиротворенный, завалился спать на свой скрипучий диван и уже не слышал раздававшихся всю ночь всхлипываний и причитаний семидесятилетней тетушки.

С пониманием того, что жизнь дряхлой тетки, подобно гнилому бревну, лежит поперек его цветущей одуванчиками тропы, Лифшиц начал мечтать о том, чтобы убрать это бревно со своей дороги. Однажды он решил перейти от бесцельных фантазий к делу. Зная об аллергии тетушки на звон молодых сиреневых ландышей, он отправился весной к заброшенному роднику за городским кладбищем и набрал целую охапку сиреневых ландышей. Самым сложным было донести букет до дома, не растеряв звона, и при этом улучить момент, когда тетка спит. Осторожно открыв дверь в квартиру и убедившись, что старушка прихрапывает на своей кровати, Лифшиц прокрался в ванну, отобрал непотревоженные бутоны и вытряс их молчаливый звон прямо в коробку старого репродуктора, который так любила слушать тетка. Затем, уже не таясь, вышел на балкон, выкинул охапку ставших ненужными цветов и старательно закрыл за собой балконную дверь.

Дождавшись, когда тетка проснется и включит радио, Лифшиц с интересом наблюдал, как та начала задыхаться, хватаясь одной рукой за горло, а другой — за голову; но когда та завалилась на кровать и начала стремительно стареть, умиление Лифшица переросло в страх, и он поспешил выключить радио и открыть настежь балкон, впуская в квартиру уличный шум. Он так и не узнал, догадалась ли тетка, что с ней случилось и кто стал виновником приступа; но только после этого случая старательно вытряхнул радио и больше не повторял свой эксперимент с ландышами.

 

Лифшица окутал низкий органный хор сотен сосновых стволов. Он находился в самом фокусе звука, прямо под сводом храма.

Лифшиц любил храмы, хотя сам в бога не верил. В основном — из-за органной музыки. Он как-то объехал несколько воеводств, определив с полдюжины костелов с замечательными акустикой и органистами. И потом, каждое воскресенье, приезжал в один из них, чтобы вырастить внутри себя дерево.

Лифшиц, засунув в карман яблоко, всегда старался прийти пораньше, чтобы занять самое удобное место. И потом, после проповеди ксендза, кто-то за алтарем нажимал педаль и почка внутри Лифшица раскрывалась. Дерево всегда росло наоборот — сначала листья и побеги спускались по внутренней стороне бедер, оплетая колени, к кончикам пальцев ног, поднимая волоски на коже. И в то же самое время ствол проникал в позвоночник, поднимался до мозжечка и распускал в голове Лифшица причудливые корни.

По большому счету, Лифшиц не понимал прихожан, которые считали храм обителью святости. Для него храмы были средоточием сладострастия и порока. Где еще, без нарушения целомудренных заповедей, средневековые девственницы могли полюбоваться на обнаженное мужское тело бога? Что такое непорочное зачатие Нашей Дамы, как не гимн женской мастурбации?

Эту истину хорошо усвоили а атеистической Восточной Европе — недаром именно там в последнее время, как грибы, растут новые храмы в стиле постмодерн, хайтек и других новомодных течений. Дерзкие архитекторы и молодые ксендзы издеваются в этих архитектурных монстрах над всеми канонами храмостроения — то перевернут в горизонтальную проекцию свод, то поместят алтарь в фокусе воображаемого кинескопа. В облике одного из таких новоделов Лифшиц пытался увидеть крест, а разглядел только упругий член Господа, гордо вздымающийся меж аппетитных ляжек Богородицы; войдя внутрь, впечатление только укрепилось от силуэта, нарисованного упавшими через хитроумно нарезанные окна лучами света.

И потому, с каждым новым аккордом, в Лифшице поднималась волна похоти. Он едва совладал с желанием завалить какую-нибудь малолетнюю прихожанку, пришедшую в наряде невесты на первое причастие. В мыслях он хватал ее за волосы, прижимал к алтарю и начинал шептать и кричать ей в ухо; слова Песни Песней Соломона переплетались со всеми именами Бога; предлагая ухватить его горячий крест, он предлагал ей вместе подняться на Голгофу.

Лифшиц ждал, пока стихнет музыка, и долго с закрытыми глазами слушал ее отголоски в сводах храма. Затем, когда основная толпа покидала костел, он в тишине с хрустом надкусывал яблоко и направлялся к выходу. Потом ксендз долго обмахивал облаткой и крестил то место, где помещалось тело Лифшица.

 

Когда тетка стала совсем плоха и начала гнить изнутри, Лифшиц перебрался к сестре. Изредка, когда ему не хотелось идти домой, он заходил к тетке, чтобы, завалившись на свой диван, почитать какую-нибудь муть или просто отоспаться c похмелья. Но это случалось все реже. А когда тетка перестала вставать, в ее квартире поселилась сестра, чтобы ухаживать за догнивающим телом.

Каким образом Лифшиц оказался у постели умирающей тетки, он уже не помнит, но почему-то всем было ясно, что та доживает последние часы. Все стали с ней прощаться: муж сестры, не зная, что нужно говорить в таких случаях, молча пожал ей руку и что-то через силы выдавил сквозь зубы; сестра не переставая, повторяла «Любимая мамочка, ну потерпи еще немножко, скоро все кончится».

Лифшиц присел на кровать тетки, которая уже почти не подавала признаков жизни — глаза закатились, подернутые паутиной беспамятства, и даже не было характерного присвистывания, создаваемого оркестром полуразложившихся легких, дряблой гортани и беззубого рта. И тут с теткой что-то произошло — глаза приоткрылись и на миг в них появилось осмысленное выражение. Лифшиц еще запомнил, как ее рука дернулась в попытке прикоснуться к нему, и он ухватил холодные прозрачные пальцы своей сухой ладонью, наклонившись к лицу умирающей. И в этот момент он отчетливо услышал беззвучное «Прости» и увидел одинокую слезу, которая покатилась из уголка уже прикрытого теткиного глаза. Свой путь слеза закончила уже на мертвой щеке. Лифшиц выпрямился, потрясенный, сестра произнесла «Ну вот и все, отмучилась», а муж сестры с облегчением вздохнул, уже подсчитывая в уме похоронные затраты.

Самое удивительное, что тетка даже в момент своей смерти позаботилась о близких, самостоятельно прикрыв веки. Она умерла беззвучно и спокойно, умиротворив своим спокойствием провожающих.

Ночью Лифшицу приснился сон. Он увидел граненый хрустальный конус, наполненный прозрачной водой. Конус был направлен вершиной вниз, и на самом его конце образовалась капля. Капля отрывается и падает в чашу цветка — молодого сиреневого ландыша. Лифшиц проснулся от удушья и нестерпимого звона в ушах.

Затем были похороны. Лифшиц сидел в кузове разбитого грузовика и бросал под ноги похоронной процессии цветы и еловые ветки. Он навсегда запомнил ехидные взгляды и ядовитые смешки прохожих в свой адрес — словно те застали его мастурбирующим на площади; Лифшиц еще подумал на этот счет — будь их воля, они непременно привязали бы его голым к столбу, чтобы через несколько дней разорвать на колесе.

Через сорок дней после смерти тетки он вернулся в ее квартиру. В первую ночь после возвращения Лифшиц проснулся, почувствовав, что у дивана кто-то стоит. Повернув голову, он узнал тетку. Та улыбнулась ему и Лифшиц спокойно уснул.

После этого ему перестали сниться сны, в которых тело при малейшем шаге отрывалось от земли и страшно приземляться; также прекратились галлюцинации, которые он довольно часто путал с явью и принимал за проявления метафизической природы.

Взгляд Лифшица стал серым, шершавым и холодным, как утренний камень на крепостной стене — теперь он из объекта наблюдения превратился в наблюдателя, управляющего из-за угла собственной судьбой.

 

Чем дальше Лифшиц отдалялся от дня смерти тетки, тем глубже задумывался о той грани, которая отделяет жизнь от смерти, тем пристальнее всматривался в ситуации, в которых струи фонтана жизни перетекают через край. Теперь уже он не сомневался, что тот кожаный мешок, который на протяжении всей жизни называют живым существом, не более чем нарыв на теле вечности, который только и ждет момента, чтобы лопнуть и вылить весь накопленный гной обратно.

Сравнение с нарывом ему особенно нравилось, ведь он знал, что здоровая ткань не болит, не дает знать о себе и не мешает остальным органам; но только стоит случиться воспалительному процессу, как там начинается бурная деятельность — летят во все концы сигналы, подтягиваются пожиратели падали, начинается извержение токсинов. Так и живое существо — вечно мечется среди пяти углов, посылая сигналы боли и разрушения в окружающее пространство, отравляя все вокруг ядом своих мыслей, притягивая хищников и паразитов.

Особенно привлекал Лифшица момент, когда нарыв лопается — в этот неуловимый миг пульсирующий хорал кристаллизуется, превращаясь в неповторимый своей монументальностью храм. Лучшие образцы многовекового зодчества представлялись Лифшицу лишь жалкими подобиями того, настоящего Храма. Даже художественные изощрения — все эти пути на Голгофу, корчи грешников и скорбные лица святых, фантасмагории химерических барельефов — ни на йоту не приближали эти каменные сооружения к реальности.

Именно поэтому Лифшица тянуло средневековье, где каждый акт смерти был явлением, где ведьм сжигали не потому, что они были таковыми, а ради того, чтобы воочию увидеть корчи и агонию смерти, попялившись перед этим на запретную женскую наготу; каждая казнь была актом коллективного совокупления. Недаром, со времен французской революции, периоды массовых смертей сопровождались тотальным разрушением храмов. И понятен теперь контекст новых храмов — когда смерть становится рядовым событием из жизни общества, когда общество уже не может вмещать себя в установленных разумом границах, тогда и храм — не более чем географическая отметка в портфолио молодого архитектора.

Теперь уже ведьм не сжигают, а казни из публичных превратились в скрытые от посторонних глаз четко регламентированные мероприятия. Сейчас публичную вакханалию заменяет телевизор, и вместо единого площадного оргазма в миллионах тесных квартир происходит миллион одновременных карликовых оргазмиков.

От таких неуютных мыслей рука Лифшица всегда тянулась к бутылке дорогого кальвадоса и, отхлебнув из горлышка миниатюрный глоток, он включал музыку и начинал мастурбировать на репродукцию «Спящей Венеры» Пуссена.

 

Однажды Лифшиц был женат. Это произошло после смерти тетки — первым в квартиру заселился сам Лифшиц, затем там поселилась кошка, а вслед за кошкой — жена.

Кошка познакомилась с соседским котом и принесла двоих котят. Жена с соседями не знакомилась, поэтому детей у Лифшица не было, зато жена с удовольствием нянчила котят, пока те не превратились в полноценных кота и кошку. Молодой кот оказался не в меру страстным и не преминул учинить инцест матери и сестре.

Как-то зимой Лифшиц вернулся из очередной командировки и узнал, что кошка-мать пятый день ждет его на балконе, в коробке из-под старой обуви — несчастная не смогла доносить собственных внучат и скончалась при родах. Лифшиц взял коробку с окоченевшим трупом, дошел до ближайшего леса и закопал коробку в сугробе. На следующий день он отнес кота к ветеринару и навсегда лишил его счастья лизать собственную мошонку.

Через несколько лет кот перестал отзываться на свое имя; вместо этого он забивался в темные углы, и на одну из попыток его вытащить прокусил Лифшицу руку. К тому времени, когда рана затянулась, кот уже отказывался принимать пищу и, сделав несколько шагов, заваливался на бок. Лифшиц второй раз в жизни повез кота в клинику, но та оказалась закрыта. С трудом выведав у сторожа адрес, Лифшиц потащился через весь город на квартиру к ветеринару. Вместо доктора дверь открыла его мать, которая тоже оказалась специалистом по животным, но не по кошкам с собаками, а по коровам, козам и свиньям. Заявив о тяжелой печеночной недостаточности у кота, она воткнула животному в задницу градусник и поставила какой-то укол, не взяв с Лифшица ни копейки. Уже потом, дома, Лифшиц понял, что кот безнадежен и укол был скорее для того, чтобы Лифшиц поскорее ушел и не портил старой даме выходной день.

Кот перестал двигаться; пища, вливаемая шприцем, тут же выливалась обратно; глаза закатились и подернулись слепой паутиной. Лифшиц положил кота на постель и прилег рядом, читая Конан Дойля и краем глаза наблюдая безмолвную агонию облезлого и вымазанного блевотиной тела, бывшего когда-то домашним любимцем.

Дочитав рассказ до середины, Лифшиц почувствовал дуновение смерти и наклонился к исхудалой тушке. Кот открыл глаза и окатил Лифшица осмысленным взглядом. Из уголка глаза животного выкатилась одинокая слеза, веки закрылись, тело расслабилось и потухло среди смятой простыни.

Лифшиц секунду изумленно молчал, а потом издал нечеловеческий крик — так голосит сотня бройлерных цыплят, когда их привозят на бойню: первые уже превратились в сырье для котлет и колбасы, а оставшиеся, ощутив смерть товарищей, начинает биться в агонии, извергая из себя всю жидкость. Лифшиц не помнит, сколько он так кричал. Очнувшись на полу и увидев стоящую рядом на коленях жену, вышел на балкон и молча закурил.

В тот же вечер Лифшиц упаковал труп в коробку из-под обуви, зашел в гараж за лопатой и похоронил кота в ближайшем лесу, среди корней старой ели. Лифшиц стоял над свежей могилой, среди распустившихся подснежников, и размышлял, действительно ли кот пустил слезу, или ему показалось: Лифшиц не верил в сказки, он знал, что слезы, в человеческом понимании, присущи только двум животным — лошадям и слонам.

Когда Лифшиц переехал в Варшаву, он забрал с собой кошку, оставив жене в качестве компенсации теткину квартиру и фамилию мужа троюродной сестры. После переезда кошка заболела — стала заваливаться на бок и отказалась от пищи. Лифшиц отвез кошку в клинику, где ее продержали неделю, делая бесконечные капельницы и уколы. Лифшиц не пожалел затраченных на лечение денег — вернувшись домой, кошка вприпрыжку пересекла гостиную, залетела в спальню и забралась по шторе на гардину, чего с ней прежде никогда не случалось. Глядя на счастливое животное, Лифшиц и сам помолодел.

Однако через несколько лет кошка опять заболела, и врач в клинике честно сказал, что он не волшебник и единственное, что может сделать для животного, это регулярные уколы обезболивающего. Тогда Лифшиц упаковал любимицу в нарядную розовую сумку и отнес в клинику с просьбой усыпить животное. За сумкой он больше не вернулся.

 

Солнце скрылось среди сосен с последними аккордами органной симфонии. Лифшиц с минуту послушал тишину, вернулся к своему старенькому красному «гольфу» и повернул ключ. Дизель довольно фыркнул. Лифшиц включил передачу и, осторожно объехав труп кем-то сбитой собаки, надавил до отказа на газ — он уже сильно опаздывал. Однако дорога уже не ладилась — у Лифшица пересохло во рту и, невзирая на задержку, он решил остановиться у ближайшего придорожного склепа, чтобы купить сок.

Лифшиц замер — из стеклянных дверей склепа выходила девица. На одежду Лифшиц не обратил внимания — он только заметил, что она была в зеркальных очках. И в отражении этих очков, черные на черном, кружили свой последний хоровод осины. Еще Лифшиц помнил, как рот девицы беззвучно открывался, и с каждым ее шагом он отступал назад.

С одиннадцатым шагом пришло понимание — те, кто умирает спокойной смертью, роняют последнюю слезу и укрывают веками зрачки; а над остальными кружат осины и пробивают в хрусталике…

Додумать Лифшиц не успел — проходящий грузовик смял его голову, как консервную банку.


Copyright © Hron_, 01.04.01