Речь о существующем за оградой

(Иоанна фон Ингельхайм)


опубликовано на neo-lit.com


1.

 

Рядом двое или трое. За полчаса ты начертишь схему, которая их разрушит. Но учитель скажет: она должна их спасти.

Не называй вещи своими именами. С таким отношением к вещам превратишься в бесполезного человека, от которого мастер не получит ни денег, ни подчинения.

За полчаса могут придти ещё люди. К кому-то другому не придут, но ты их притягиваешь. Они выроют помойную яму поблизости и время от времени станут жаться к тебе ещё теснее, чтобы отобрать очередную вещь и бросить туда. Пока развиваешь отречение, полчаса растянутся. И когда всё вокруг вымрет, ты скажешь: я жил всего тридцать минут, в течение которых у меня воровали.

Таким, как ты, проще превратить полчаса в минуту.

 

2.

 

Это речь о существующем за оградой, а внутри всё как обычно.

Единственная школа дзогчен, в которой хотелось официально принять прибежище, - разумеется, в Улан-Удэ. Кто был, знает, какая в этом городе прелестная архитектура, добрые люди и мягкий климат; всё это в кавычках, а то посторонние не поймут. Тот ли это дацан, в котором надо жить в старости? У меня не было времени выбраться туда ещё раз. Считайте меня атеистом. Во-первых, это и так не теистическое учение. Во-вторых, ты не можешь называть себя буддистом, если прибежища не обрёл. В-третьих, я решила временно забить на это дело. В феврале мне приснился кошмар:

в Бурятию переехали мои родители. Мы с ними полжизни раздельно, в полутора тысячах километров. А то бы убили друг друга. Я думаю: как не воспользоваться удобным случаем; поезд идёт в красновато-коричневой дымке. Почему-то быстро, а должен тащиться несколько дней. Я так устала, что мне снится во сне, что я сплю. Открываю глаза, или мне кажется, что открываю. В вагоне вместо пассажиров тени. Трёхмерные, выглядящие осязаемыми, но не люди. У них нет голосов. Вокзал не помню.

Я тоже тень: во снах я не мужчина и не женщина, то есть, тот, кем и являюсь на самом деле, что бы ни думали другие обо мне. Понимаю: люди тоже спят, и они сейчас то ли такие, как на самом деле, то ли в этом направлении едут лишь мне подобные.

Окраина Улан-Удэ – бревенчатые и кирпичные, обшитые утеплителем дома. Сумерки, снег, колодец. Не ожидала, что увижу этот хутор. Я здесь была, и здесь было всё по-другому. Мать очень спокойна. Она говорит: мы с отцом нашли работу. – Спрашиваю, можно ли мне сдавать их квартиру в ***? – Да, конечно.

Убогий дом, говорю я. Я не помню, предлагала ли она лечь спать. Кровать широкая, деревянная; я смотрю в постепенно рассеивающуюся полутемноту, предметы обретают резкость, как после лазерной коррекции зрения, но мне не больно, и слёзы не льются. Теперь я вижу, что мебель украшена резьбой, и у дома есть второй уровень, куда ведёт ясеневая лестница. Но если буду рассматривать это дольше, чем нужно, голодные духи сожрут меня.

Чтобы найти от них спасение, надо пойти взглянуть на них.

Но я не увидела в этом сне, что иду и смотрю.

 

3.

 

…ярко-розовые кафельные стены и чёрный натяжной потолок. Никогда бы не устроила подобное у себя дома.

Засыпать здесь нельзя.

Ухоженная женщина рядом со мной наливает себе вина. Зря она это делает.

- Ненавижу эту скотину, маменькина сынка, - у неё акриловые когти, значит, она пассив. (Мы не успели обсудить этот вопрос накануне.) – Ты на фотографиях выглядишь старше. Надо же, какая в реальности молодая. Будто совсем не знаешь маменькиных сынков. Они сказали: чёрный потолок – это твоя чёрная душа. Муж три месяца без работы. Если свекровь захочет вторую квартиру продать или меня, он продаст. Его семья – это его мать. Он меня заставил родить в тридцать шесть лет. Ему надо, чтобы женщина была мамой. Чтобы она была как его мама, понимаешь? Я лежала на сохранении ради сходства с его поганой мамой, у меня болят вены, крошатся зубы, лучше бы я сделала аборт.

Мужчина проходит мимо стеклянной двери в другую спальню. Ему уже ничего не надо: он пьян.

- Они все козлы, - продолжает женщина. – Я тоже думала: не все, - пока не родила. Ненавижу этого маменькиного сынка, он хочет, чтобы я была как старуха, которая меня ненавидит. На фотографиях ты выглядишь старше. Выкинь эти фотографии, лучше бы я сделала аборт. – Мне понятно, что все козлы, говорю я, но секс у нас сегодня будет?

Почему женщины говорят дольше мужчин?

Потому что они повторяются.

А повторяются потому, что мужчины не слышат с первого раза. В их мире слушать женщину бессмысленно. Есть те, кто слышит, несмотря на помехи, но понять не может – ему в детстве объяснили, что женщина – дерево с листьями овальной формы, и теперь он все треугольные листья будет обрезать, и напишет трактат о неправильной анатомии растений, растущих против природы.

Когда совсем перестают понимать, а времени разжёвывать нет, женщины начинают кричать. Раньше им и это запрещали. Иногда это действует. Обычно не действует ничего.

Анкета обладательницы чёрного потолка. Была. Её даже на свингерском сайте заблокировали за непотребство.

«Одинокие парни до 25 лет не интересуют! Иначе с них организация встречи, гостиница, вино. Если вы пришли на свидание БЕЗ ЦВЕТОВ, это расценивается как НЕ УВАЖЕНИЕ и на дальнейшее можно не рассчитывать! Кавказцы, азиаты, кроме девушек, в бан».

Горянки кажутся ей безопасными. Я тоже некоторым кажусь безопасной. Этакий символический защитный озоновый слой. Вокруг некоторых людей.

Когда-нибудь та, кого совсем не слышали мужчины, расслабится и снимет неправильную мусульманскую девушку. Голодные духи уже нашёптывают ей: «Сними шахидку, свингерша! Сними шахидку!»

Но их слова тоже затянуты в защитный слой, и сквозь него до той, которую не слышали, доносится иное, что-нибудь про шоколад и птичье молоко. Она будет двигаться, куда голоса её тянут, но запретит себе пристально вслушиваться. Когда нет сил для медитации на пустоту, мы реализуем отказ от самости, нарушая собственный запрет. А чтобы не стало из-за этого стыдно, некоторые отключают рефлексию окончательно и идут пить, курить, играть в бильярд в дымном зале – скучные однообразные движения, ритуал. В некоторых традициях ритуал нужен, чтобы думать «правильно», здесь он – чтобы не думать вообще.

 

Я говорю ему, голосу общественной мысли: я же не политик, я не хочу с тобой воевать. Я хочу подстричься до семи миллиметров, уехать в Тибет и петь мантры, как Ани Чоинг.

И собираюсь одеваться. Темно. В окне – разноцветная новостройка. Прошло сколько-то часов. Женщина, которую никто не слушал, просыпается. Она говорит:

- Я лежала шесть месяцев под капельницей, рожая проклятого ребёнка, и все мёртвые приходили ко мне. А в этом доме не только мои, но и его мёртвые. Все вместе они будут мешать мне делать чёрный потолок.

Она поднимает с пола чёрное полотенце и отмахивается от покойников. Я набрасываю джемпер и стучусь к её мужу. Тот сразу понимает: «Белочка». Женщина говорит на двунадесяти языках, как пастор секты Новое Поколение. Но покойники отслаиваются от стекла и плывут на неё. Муж хватает её за локти и укладывает в постель. Она затихает. «Она готова жить с тобой, – усмехается он, запирая дверь. – К утру у неё это пройдёт».

В ожидании такси мы сидим на кухне.

- Почему вы поссорились? – спрашивает он. Я не курю, но сейчас беру сигарету из его пачки.

- Мы разберёмся.

- Главное, что он тебя отпустил. Меня Н. тоже отпускает к девочкам, если у неё нет времени встретиться вместе со мной. А что, ей похуй, готовить умеет, тени от Хелены Рубинштейн, и мне плевать, что она несёт про козлов. Все бабы это говорят. «За козлов» - их главный свадебный тост. Ей понравился твой муж?

- Мы не женаты. Да, понравился. Может, к утру у неё это и пройдёт.

 

4.

 

Нежелание обрастать привязанностями – как боязнь свингерши нарваться на шахидку. Они взорвут тебе мозг.

Любовь должна лишать женщину самости, говорится в патриархальных книгах Европы. Там, с другой стороны, знают, что любовь, как мы её понимаем, ещё хуже: она цепляет к женщине, помимо уже имеющейся, ложную самость: как колокольчик на корову, как на собаку – ошейник с шипами внутрь. Она рисует чужое лицо в твоём зеркале. Она продаёт твоё зеркало на базаре и покупает тебе другое. Предлагает смотреть на себя сквозь его трещины. Ёбаная трещина ползёт через всё твоё лицо. Ты пытаешься замазать её кремом. Надо выкинуть зеркало, но оно уже стало тобой.

Если ты к кому-то привязан, полагается вести себя как женщина, а это смешно.

У меня была пустота, а они хотят вместо неё дошкольные картинки для раскрашивания. Говорят: это и есть настоящая пустота. И я отвечаю: у неё есть контур. И это не тот контур, который мне по душе, когда я смотрю на него как человек из-под ваших крыш. И это не то, что мне нужно, когда я смотрю на него подобно человеку, помнящему, как снести ваши крыши. И тогда мне предлагают завязать глаза.

Да ты борешься со своей природой, говорят они. – У меня нет природы.

Да ты хочешь забраться в раковину, говорят они. Спрятаться от природы под аккуратными словами. – Нет, я хочу выйти на воздух. Самый жёсткий воздух, от которого у вас кашель и слёзы. Он расщепляет слова, и когда я вижу то, что от них осталось, или то, из чего они созданы, я не испытываю к ним ни любви, ни жалости, ни неприязни. И мне не хочется собрать их из пустоты в комки света, из света обратно в чёрное.

Эй, ты, говорят мужчины на берегу, у тебя с головой всё в порядке? – Но их проверочные системы, их военные лекари подтверждают: всё. Временно они замолчат.

 

5.

 

Как мне было спокойно, пока тебя не было – мне же не семнадцать, чтобы переживать. Ты сам меня выбрал. А потом я тебя – после того, как мы чуть не расстались. У меня была профессиональная болезнь, тяжёлая фобия письма – тебе не разобраться, что это такое. Ты путаешь совершенный и несовершенный виды глагола, и не надо тебе это знать.

Другие – у них бывают безобразные корчи. А я просто смотрю в стекло. Между мной и бумагой – стекло. Авторучка, мне кажется, сейчас заскользит, как неумелый конькобежец по льду, и расколется, словно она из костей. Каждый раз я ломаю себе все кости и считаю до трёх.

Однажды мне показалось, что этот насильственный механизм ограничения сам по себе неплох. В моей внутренней машине для письма что-то повреждено – безнадёжно или нет, бог знает, - и другого способа не утомлять аудиторию романами, этим истлевающим жанром, не подберёшь. Контролировать процесс можно и без всяких неврозов, и я знаю о способах новых и простых, о способах старых и сложных, но две работы и перепродажа жилья съели почти всё моё время; тогда я решаю использовать привязанность для временного уничтожения того, что для моей природы так страшно, что даже на страх не похоже.

Привязанность – зло, но на ранних стадиях можно употребить её себе на пользу. Раннюю стадию можно растянуть на годы, чтобы привязанность не убила тебя. Но даже если вы отмели мелочную ревность и не считаете чужую комнату своей, это не значит, что привязанность не убьёт. Она, как верёвка, не вопьётся в руки, пока не дёрнешься.

В юности я пробовала изображать более сильные чувства, чем испытывала. Втянусь в это говно или нет? Люди же сначала внушают себе, что любят, а потом любят. Но в моём случае это всё равно что к камню прививать яблоню. И постепенно не стало вокруг ничего, ни камней, ни деревьев, и это тоже была иллюзия. Я никогда не была одинока, но не допускала ни сильной любви, ни ненависти: чёрные и белые облака одинаково заслоняют пустоту. В анамнезе у меня было христианство, отосланное к чёрту. К счастью, протестантизм. Он не такой зомбирующий, с его рудиментами можно спокойно жить годами, как с гепатитом С. Но любая составляющая авраамизма основана на привязках – на том, что непозволительно буддисту.

 

6.

 

«Три года назад, моя радость, мне не хотелось никаких традиций, а хотелось уснуть на двадцать четыре часа. Мы ещё не были знакомы с тобой. Меня никто о тебе не спрашивал: почему вы поссорились?

Одиннадцать лет назад я перечитывала книгу, которую ты никогда не прочтёшь, она называется «Хутор потерянный»; каждый из нас потерял свой хутор, когда привязался к чужому.

 

Заболоченность-пруд... Меченосец-лук...

Камень в канаве — братство! — лежит, пьян.

Созвездье Рыб улетает в семью, на Юг.

Мельница на холме, очи овец по полям.

 

Черная лошадь пасется с цепью, под веки спрятала маяки.

— Я возвратился, я вздрогнул: — Плохо, Луна!

И поползли травы по телу, как пауки…

 

Указание в одной строке, в другой: не трогай их, не бери на себя обязательств, «неужели не знала она, что мне нельзя ни любить, ни убивать» - это моя внутренняя Хинаяна, запрет на то, что грозит тюрьмой, и на то, что грозит тюрьмой. Они не знают. А если они не женщины, всё ещё хуже.

Будь ты ни холоден, ни горяч, и станешь свободен. Христианский покой ведёт к бешенству. Мантры гневных божеств ведут к пустоте. Христианская любовь ведёт к ненависти. Сострадание ко всем чувствующим существам ведёт к пустоте».

 

И с самого начала было понятно, что для уничтожения ужаса перед словами нельзя использовать человека, говорящего, как выяснилось, не то и не так. Надо было вернуться к старой практике, и слова, бессмысленность которых я ощущала бы ещё сильнее, чем сегодня, приходили бы совсем лёгкими, будто на другом языке, или совсем исчезли – я мечтаю об этом лет с двадцати. Когда пропадут оставшиеся желания, и я буду старой, но сильной и гибкой, как йогини в этом возрасте, то приму все обеты, отложенные на потом, я буду просто смотреть на море, открытое пространство, алмазную пыль, и это принесёт больше пользы чувствующим существам, чем то, что мы называем любовью, и то, что мы называем искусством.

 

7.

 

О Цонкапе сказано: «он перестал поддерживать в себе жизнь». Мало о ком скажут: «он прекратил поддерживать в себе любовь». Женщин этой страны учат избавляться от любви только для того, чтобы завести новую. Вытравив клопов, мы притаскиваем вшей. Женщина должна беспокоиться только о том, почему «он не звонит», и сводить к его существованию все причины недовольства. «Если он меня не понимает, значит, не понимает никто». Вот какой должна быть женщина, и это не я.

И если я задумываюсь, почему он не звонит, следующей мыслью моей будет: как перестать из-за этого волноваться? «Оставь себе что-нибудь человеческое, - сказал один знакомый, - это для работы полезно», - и мне вспомнился совет контркультурного издателя поэту – заболеть СПИДом, чтобы лучше писать.

 

«Что же мне делать с тобой? Ты не слышишь меня, кем бы мне ни стать – женщиной, мужчиной, клубком пыли на полу, - только своё отражение ты сможешь любить. Молчаливая проекция твоих собственных вытесненных черт, находящаяся близко, но не вплотную, а то не так интересно. Но вы, люди из-под крыш, как назвал бы вас Кржижановский, тоже устаёте от общей глухоты, отсюда массовое графоманство – думаете, писателей лучше слышат, наивные? И если вы станете ими – а вы станете, хотя бы на минуту, убеждают голодные голоса, - люди сбегутся, и накормят вас, и разделятся на сотни ваших молчаливых проекций?»

Я не знаю, что делать.

И я говорю о простых, никчёмных вещах, о своих привязанностях. Плакать и истерить, как принято у баб, я не умею. Только подыхать. Пойду и подохну.

Я иду по переулку, полному мокрого снега. Я жила всего тридцать минут, в течение которых шла по переулку, полному мокрого снега. К кому-то другому снег не липнет. Пока развиваешь отречение, полчаса растянутся. Подойдут ещё двое, захотят от тебя что-то получить.

Пара с коляской: невзрачная девушка и парень с кроличьими зубами. Одеты в синтепон. Муж, улыбаясь, как укуренный, произносит:

- Здравствуйте, сейчас много народа открывает для себя Иисуса Христа, - рассвело, и в коляске можно разглядеть брошюру с башней. Но не сторожевой, раз Христос. Прямо девяносто девятый год.

- Я его уже закрыла, я буддистка, - отвечаю я, и им больше нечего возразить.

Нельзя так, я знаю. Не должен называть себя буддистом тот, кто не принял прибежище. Но в качестве самозащиты можно. Это примерно как с убийством.

Есть старое учение, вобравшее многое от религии бон, и я говорю о нём с самого начала. О сокращённом пути. Можно сделать так, что вместо тридцати человеку исполнится шестьдесят, и я наконец-то перестану быть дураком, прививающим к камням яблоневые побеги. И чужие сравнят моё сердце с камнем, потому что новые сравнения у них не получаются. Но ничто не приносит столько тепла, сколько нагретый солнцем камень. И он же пробьёт голову твоему врагу.

И будет всё равно, кто тебя не слышит и почему. А у этих, неслышащих, нет голосов, понимаю я, и снег перестаёт идти. А когда-то были? Они не помнят.

Я тоже не помню многое, и не вспомню, пока не засну или не окажусь там, где находятся мне подобные. Наш квартал, кирпичные и обшитые утеплителем дома. Я здесь была, и здесь было всё по-другому; полутемнота постепенно рассеивается, предметы обретают резкость, как после лазерной коррекции зрения, но мне не больно, и слёзы не льются. В следующем сне я увижу, что иду и смотрю.


Copyright © Иоанна фон Ингельхайм, 13.02.13