you speak my language

(mr. lostman)


опубликовано на neo-lit.com


Я периодически удаляю видео: они все успевают потерять актуальность, и за те полтора года, что я здесь, больше сотни таких записей улетело куда-то – и еще столько же улетит. Я оставляю только первую запись: я помню и этот день, и небоскреб, на крыше которого был тогда (нет, то здание вовсе не скребло небо – есть и повыше, но и там было жутко, и ветер дул, и из-за шума вокруг я не слышал собственные мысли, но легко озвучивал их, пытаясь перекричать город), помню, как нравился мне тесный Шанхай и его поганая экология, помню, что тогда отказался от воображаемых диалогов с какими-то проходящими мимо китайцами, которые в моей голове начинали болтать на русском, как на родном, и камеру купил. Включите: оно подарит вам пятнадцать минут искаженного шума ветра, писка моего голоса на особенно высоких его нотах и рожу рокера-наркомана на моей майке, раздуваемой ветром. Сейчас я даже не представляю, что говорил тогда, но знаю: монолог этот был на русском. Как и те удаленные сотни монологов.

Я не знаю, поймете ли вы, но больше всего на свете я боюсь забыть свой язык, даже если взамен выучу тысячи китайских иероглифов.

 

Я уверен, в этом городе живет достаточное количество русских или хотя бы тех, кто понимает русскую речь, но пока не случилось встретить ни одного (видимо, и не случится). С остальными же достаточно моих корявых приветствий, прощаний и согласий на их языке и неуклюжих английских фраз. Не то чтобы мне не одиноко – охуенно одиноко, на самом деле.

«…может быть, если ты, китайская моя красавица, дочь Триады, жена Триады, женщина Триады, немного опустишь свой подбородок, ты увидишь меня. Я слишком низкий сейчас, видимо. Кто я? Что я?».

В белой комнате выключен свет, и я вижу стены серыми; камера же, вероятно, едва ли видит меня. Слева коробка с дешевым шмотьем, справа – бежевая дверь (я замкнул ее на то время, что распинаюсь). Я сижу на полу, передо мною кровать, на кровати – камера, и мне прекрасно думать, что моя мамзель, имя которой мне уже год неизвестно, сидит в этой комнате, и матрац едва ли продавливается под ее легким телом, пока она слушает. Иногда я закрываю глаза.

«…я уверен, ты запомнила меня в лицо: я единственный белый на этом желтом празднике, и я шью вещи, за которые ты получаешь деньги. Если бы я был китайцем, вьетнамцем, кхмером или кем-нибудь другим, я бы точно не отпечатался в твоей памяти, а сейчас… сейчас я могу надеяться».

Я слышу топот чужих ног по коридору и знакомые, но непонятные фразы на китайском. Вы, наверное, думаете, что полтора года – это достаточный срок для того, чтобы овладеть разговорной речью. У меня просто не было такой цели, видимо.

Кто-то колотит в дверь так, что грозится выбить ее. Замолкаю, жду.

- You! – кричит. – Eat! Go!

Смеюсь.

«…эй, слышишь, мамзель, меня зовут жрать рис, а я хочу, чтобы ты покормила меня с рук своих старым мясом или дрянью для собак, ибо псина я».

 

Я не могу понять их, потому что не знаю их языка. Казалось бы, все люди одинаковы – все, кого я встречаю здесь, способны на те же мысли и ощущения, на которые способен я, но у меня нет внутреннего чувства осознания этого. Я понимаю их, когда они поют, я понимаю движение кисти в их руках по белой бумаге – я понимаю их, когда они выражают себя на доступном всем языке, но когда они молчат, когда они улыбаются, когда они оказываются в среде незнакомого мне языка, я теряю ту тонкую связь с ними, которая возникает (всегда возникает) с первой лишней секундой задержавшегося на незнакомце взгляда. Сие есть причина, по которой я редко чувствую себя в окружении людей. Помнится, мне нравилось это первые пару дней (может быть, тогда я не понял, что произошло со мною – так ошарашен был свободой), а потом я начал говорить сам с собою и всеми этими людьми из головы, которых не понимаю и которых едва ли признаю существующими. Когда у тебя есть камера, тебе легче – и пускай эта камера лучше снимает видео, чем будет камерой внутреннего заточения.

«…я думаю иногда, что жить в Шанхае – все равно, что жить на необитаемом острове или где-нибудь в Сахаре, ибо пустота ее по размерам сравнима лишь с тесной пустотой этого разрывающегося города».

Светло; цветные ткани вокруг (зеленые, желтые, красные, синие – все они свалены в беспорядочном порядке), и я направляю камеру на них, чтобы разукрасить свою прозрачную речь. Я здесь уже минуты две: давно нашел нужный красный, и теперь говорю – могу болтать еще полминуты.

«…но, тем не менее, во всем есть то, что можно назвать стороной хорошей. Я не знаю, как называются все эти оттенки, но теперь знаю, что без труда могу различить их и подобрать нужный. Вообще, всегда важно уметь что-то делать».

За этой серой дверью почти ад: непрерывный поток бессмысленных для меня китайских слов и стук игл швейных машинок по ткани.

Достаю нужную тряпку, смотрю на нее.

«…готов работать грузчиком, строителем, дворником или шить, как я, ты, наверное, не пропадешь. Я не пропал».

Выключаю камеру, прячу ее в куче лоскутов и выхожу.

 

Сижу в баре, пью. Кажется, слово «виски» на всех языках звучит одинаково.

Хрен знает где он, бар этот – в одном из тех убогих районов прекрасных горящих мегаполисов (где людей обычно больше, чем свободного воздуха), куда туриста просто ноги не несут, посему я удивляюсь, когда вижу здесь белого. Я смотрю на этого человека метрах в трех от меня и долго не могу понять, что именно с ним не так, пока не слышу, как бармен обращается к кому-то на китайском.

В баре все янтарное, а ночь за его окном – черно-белая. Дома я смотрю на себя в зеркало точно так же, как смотрел на того парня – с непониманием.

«Если бы мне хотя бы нравилось здесь», - говорю я, сидя в темноте, и нажимаю на «стоп».

 

Я часто задаюсь вопросом, что я здесь делаю, и так же часто рассказываю об этом моей китайской даме с гордо поднятой головой. И если бы она действительно была рядом, возможно, ход моих мыслей был бы другим, но я не думаю, что ее присутствие может быть важным: образ всегда остается образом.

«…однако если бы ты дала себе шанс увидеть что-то дальше своего носа, возможно, все то, что я говорю тебе, приобрело бы другие оттенки. Если бы ты знала, что кроме нагретого и насиженного места есть целый мир, который можно и нужно видеть»

Лежу на кровати и машу в воздухе полусогнутой правой рукой с камерой в ней. Мое окно открыто, и я слышу, как проезжают машины и мотоциклы, как говорят люди, слышу редких птиц и ветер. Скоро будет ночь. Напольный светильник тускло освещает комнату, но этого достаточно, чтобы привлечь насекомых: теперь они то летают вокруг лампы, то ползают по желтому пятну света на потолке. Мне интересно, как они воспринимают мою речь; я никогда и ничего не знал о насекомых.

«…своим сидением на месте и взглядом тупым. Ты точно из тех, для кого начало и конец случились быть в одной точке».

Я говорю лениво, как будто что-то заставляет меня доказывать свою правоту несуществующей собеседнице, через слово зеваю, но продолжаю говорить. Это кажется мне необходимым и естественным: так ты дышишь, когда хочешь смерти.

«…потому что я ищу, искал и продолжаю искать, даже если сам теряюсь среди всех прочих. Я ничего не найду – ты бы считала так, если бы начала на этот счет размышлять; понятно мне, что не начнешь никогда».

Устаю размахивать камерой и ставлю ее себе на грудь.

«Так вот. В твоем понимании, вероятно, я не нашел и не найду ничего, потому что все свое время провожу за белой швейной машинкой, сшивая тряпки. Сквозь призму твоего восприятия это либо идиотизм, либо уход от…»

Все, что осталось от меня – язык.

Я люблю Шанхай, я люблю Янцзы, я люблю свою работу, но я ненавижу быть здесь собой.

 

Сегодня нет денег на виски.

- No money, - почти по-русски говорю я; поясняю: - I want whiskey, but I can’t.

Бармен улыбается (его, кажется, нисколько не смущает мой английский – вероятно, его восприятие языка совпадает с моим умением им пользоваться, а вот правильность речи была бы губительна для понимания) и показывает мне бутылку с какой-то китайской выпивкой.

- Can? – интересуется.

Достаю из кармана деньги, вываливаю их на стол и повторяю его вопрос.

- Can?

Парень смотрит внимательно, прищуривается (считает, видимо), а потом кивает и отвечает:

- Can.

Прекрасно, что мы понимаем друг друга, погано пользуясь чужим для обоих языком; жаль, что говорим мы на нем о такой херне.

Бар все такой же, и ночь все такая же, но то янтарное очарование вечера (у каждого печального вечера есть определенное очарование – очарование умирающей красавицы, несчастливой истории, засушенной бабочки или еще чего-нибудь) было утеряно; кажется, теперь оно красное с белым, как воспаленные белки глаз, которые я собираюсь залить. Тем не менее, именно сегодня я чувствую себя целым; даже если ты пьян, быть внутренне целым – высшая степень морального удовлетворения.

Делаю глоток напитка и закрываю глаза; я думаю, решение всегда было на поверхности, но я нырял, ибо не хотел ничего решать.

- Упрощать сложнее, - говорю вслух и на русском; пока, кажется, обращаюсь к рюмке или столешнице, а голос мой похож на тихое гудение. – Да, гораздо сложнее, чем оставить как есть или запутать еще сильнее… Но если бы я совсем не желал быть собою, стал бы я сохранять свой язык вопреки всем неудобствам?

Я разговариваю с самим собой на незнакомом остальным языке, но это не вызывает никакой реакции: гул моего голоса, даже крепчая и превращаясь в почти уверенный поток слов, сливается с непрерывной китайской речью, старым джазом и звоном стекла.

- Вероятнее всего, - продолжаю, - я скрываю себя ото всех в данном конкретном месте, потому что боюсь быть отвергнутым, будучи открытым – в молчании же есть что-то успокаивающее: это не тебя отвергли – это ты не принял. Но потребность говорить не исчезает.

Седеющий китаец, который все это время сидел рядом со мной, уходит. Я делаю еще один глоток спиртного и снова начинаю болтать:

- Можно говорить внутри себя, можно говорить камере, а можно – человеку, и человек этот должен понимать твой язык. Я знал, что понимает его не каждый, но мне было удобно думать, что его не понимает никто. На самом же деле, любой может оказаться тем, кто понимает или даже использует мой язык, но я не слышу этого: чужой голос, подобно моему, теряется в китайской речи.

Допиваю. Кто-то присаживается на освободившееся место за стойкой и по-английски просит налить ему пиво.

- А иногда этот человек может быть довольно близко – так, что расслышать знакомые слова вполне реально, - но он молчит. И ты молчишь. А для того, чтобы быть понятым, нужно хотя бы заговорить.

Замолкаю. Никто, кажется, не понял меня – никто даже не пытался прислушаться к моей иностранной речи, но легко становится только оттого, что не было рядом слушателя-камеры: кажется, она все же была тюремной. Считаю оставшиеся юани: мне хватает еще на рюмку этого безымянного пойла.

- Hey, I want in again, - говорю, указывая пальцем на опустевшую рюмку.

Бармен кивает и наливает, а по моему плечу ударяет тяжелая рука неизвестного.

- Эй, вечер добрый.

Слышу русский. Смотрю: тот белый парень, которого я не так давно видел и не так плохо запомнил, чтобы не узнать сейчас.

- Я не расслышал, - продолжает он. – Я, собственно, не то чтобы пытался. Но мне кажется, мы говорим на одном языке. Определенно точно говорим на одном.

Киваю в ответ.


Copyright © mr. lostman, 28.06.14