Амёба

(Гнилыe Бурaтино)


опубликовано на neo-lit.com


Тусклый тюремный коридор.

Подтянутая конвоирша ведет под руку сутулого юнца, на бледном лице которого застыла маска ужаса. Конвоирша похожа на уверенный восклицательный знак с агитплаката, а юнец – на робкий знак вопроса из школьной тетрадки. Конвоирша открывает дверь камеры, делает гостеприимный жест. Юнец пятится назад.

– Заходи, Илья, – мягко говорит конвоирша, твердой рукой заталкивает юнца в камеру.

В камере накурено. Накурено так сильно, что кажется, будто здесь парная с аншлагом, а не казенный дом. Ни черта не видно. Конвоирша выкрикивает в серую пелену: «Гудков! На выход!»

Из дыма выходит здоровенный мужлан, одетый в окровавленный десантский тельник. Гудков показывает грязным пальцем на Илью.

– А это еще кто?

– Доброволец, – учтивым тоном отвечает конвоирша.

– В смысле? Сам что ли?

– Именно. Сам.

Гудков в упор рассматривает дрожащего Илью. В угрюмом взгляде Гудкова мелькает нечто, напоминающее сочувствие весьма и весьма отдаленно.

– Да, уж… Наделал ты делов… Но ты держись, не дрейфь. Будь мужиком.

Конвоирша деликатно берет Гудкова под руку, выводит в коридор.

За спиной Ильи оглушительно лязгает дверь.

Сигаретный дым тут же рассеивается. В камере всего-навсего двое сидельцев: Илья, который «Сам», да еще какой-то пожухлый старик. Илья открывает рот, чтобы поздороваться первым, но старик его опережает: подбегает к Илье, крепко и с чувством жмет руку.

– Алоизий Устинович Омегов. Погоняло – Амёба. Можете прямо так ко мне и обращаться. Без церемоний.

– Илья. Рад знакомству.

Илья присматривается к Алоизию Устиновичу. Старик производит впечатление противоречивое. С одной стороны, впечатление весьма отталкивающее: заискивающий взгляд побитой собачонки, повадки услужливого тюремного шныря. С другой стороны, в глазах старика светится блаженный покой. Такой взгляд бывает у людей, оказавшихся на самом дне, когда уже нет причин бояться пасть еще ниже.

– Вас что-то тревожит? Спрашивайте, не стесняйтесь. Я бродяга бывалый: подскажу-расскажу-посоветую, – говорит старик.

Илья вздрагивает, на него снова накатывает страх.

– Говорят, суды здесь очень скорые…

– Скорые, но совершенно нестрашные. Вас, молодой человек, помилуют. Не сомневайтесь. Уж поверьте, повидал я на своем веку молодых людей.

Илья смотрит на старика недоверчиво. Думает.

– Простите, Алоизий Устинович, возможно, мой вопрос покажется неуместным. А вас-то за что?

– За всё хорошее и за всё плохое. История длинная, за минуту – не поведать. А наша минута, увы, истекла.

Дверь камеры распахивается. Входит прежняя улыбчивая конвоирша.

– Илья, на выход.

Илья медленно идет к конвоирше, постоянно оглядываясь на Омегова. Тот ему по-отечески подмигивает.

– Всё будет хорошо! – говорит старик.

Конвоирша подхватывает пошатнувшегося Илью, выводит в коридор. Дверь в камеру остается открытой. В тусклом коридоре вспыхивает яркий болезненный свет. Всполох пронизывает всё пространство. Через мгновение откуда-то доносится истошный крик новорожденного.

Конвоирша возвращается в камеру. Но уже с другим лицом. Теперь это лицо свирепой ведьмы.

Омегов же спокойно заваривает крепкий чай в алюминиевой кружке. Осанка старика изменилась: теперь он держится уверенно, с достоинством, даже царственно. Владыка.

– Доча, а давай небольшой перерыв устроим? Поставим конвейер на паузу. Ты сегодня какая-то дерганая.

– Я тебе не доча, и ты мне не папаша, – сквозь зубы отвечает конвоирша.

– И место моё у параши. Ха. Ха. Ха.

– Не включай дурачка. Обмануть самого себя ты не можешь.

– Ты права. Но зачем снова мучить старика? Помилосердствуй.

– А я здесь не для милосердия.

– А что тебя не устраивает? Илюшу я простил. Ну наглотался мальчонка таблеток из-за несчастной любви. С кем не бывает. В следующей жизни, может, поумнее будет.

– А Гудков? Доблестный ветеран боевых действий. От ревности допился до белой горячки, зарезал жену, двух дочерей и тещу. Его менты при задержании пристрелили, как бешеную собаку. И правильно сделали. Вот его ты почему простил?

Омегов снисходительно улыбается, виновато разводит руками.

– Становлюсь сентиментальным. Возраст.

– Нет. Это называется старческий маразм. Ты же теперь всех прощаешь. Абсолютно всех.

Омегов мрачнеет, чашка с чаем в его руке начинает дрожать. Конвоирша продолжает.

– И ты не их прощаешь, а себя. Да-да, себя. За то, что создал мир, полный страданий… Может, ты садист? Или некрофил? Любишь смотреть, как умирают дети?

Чашка в руке старика взрывается. Алюминиевые осколки разлетаются по камере когтистым вихрем. Капли алого чая густо орошают стены, пол и потолок. В уголке стариковского рта выступает пенка.

– Свобода воли – бремя тяжкое! Не спорю! Но страдания делают людей лучше! Через тернии к звездам! И счастливые люди – есть! Есть счастливые люди в этом мире!

Конвоирша устало морщится, словно от надоевшей зубной боли.

– Но только несчастных гораздо больше. И слезинка ребенка давным-давно стала океаном. И каждую минуту на земле проливается кровь человеческая. Каждую чертову минуту.

Конвоирша грубым движением протягивает старику ведро с тряпкой. От царственной осанки Омегова не остается и следа. Он с обреченным видом берет ведро.

– Слышь, ты… Амёба. Чистоту наведи. Не хочу приводить страдальцев в гадюшник.

Лицо конвоирши меняется: снова становится приветливым. Картинно поклонившись старику, конвоирша выходит из камеры.

Алоизий Устинович Омегов ставит ведро на пол, закрывает лицо руками.

Плечи старика дрожат.

Copyright © Гнилыe Бурaтино, 01.02.18